- Попробуйте-ка в самом деле!
- С моим удовольствием. Оно, конечно, как, знаете, эта самая грубость ихняя, ну, а впрочем...
- Вот ты с своей гуманностию, - сказал Рязанов Щетинину, - только под ответственность батюшку подведешь.
Батюшка с беспокойством посмотрел на Рязанова, потом на Щетинина.
- Батюшка - врач душевный, а тут дело-то, брат, уголовное.
- Как так?
- Да штука-то она очень простая; бьет, видите ли, мужик бабу, и за то он ее бьет, что она брюхата; понятно, чтo из этого может воспоследовать.
- Хм! Дело дрянь, - подумав, сказал батюшка.
- То-то и есть, - подтвердил Рязанов.
- Да нет, однако, это ведь черт знает что такое! - бросив ложку на стол, сказал Щетинин, - что же, по-твоему, стало быть, так и позволить ему бить эту женщину, сколько угодно?
- Да как же бы ты не позволил, любопытно знать?
- Очень просто...
- Ну-ка! Сообщи, сделай милость, а мы с батюшкой послушаем.
- Да чего тут! Взять ее от него, и кончено.
- Вы как это находите? - спросил Рязанов у батюшки.
- Нет, это вы действительно, Александр Васильич, - смеясь и добродушно хлопая Щетинина по коленке, сказал батюшка, - это вы немножко тово... Неправильно... Нет, не- неправильно... А вот я вас, Александр Васильич, вставая из-за стола, продолжал он, - хотел побеспокоить насчет того дельца.
- Какого дельца?
- А то есть насчет сена-с.
После чаю Марья Николавна ушла в залу и начала играть на рояле какие-то вариации; Рязанов, засунув руки в карманы, стоял на террасе; Щетинин, задумавшись, прохаживался с батюшкою по зале; в гостиной горела лампа. Батюшка говорил, разводя руками:
- Ничего не сделаешь. Ежели бы они понимали что-нибудь, а то ведь, ей-богу, и грех и смех с ними иной раз. Вот вы говорите, убеждение. Да. Сижу я однажды в классе и спрашиваю одного мальчика (да и мальчонка-то, признаться, возрастный уж) - кто, говорю, мир сотворил? А он отвечает мне: староста, говорит. Вот извольте!
Щетинин на это ничего не сказал.
- Нет, я господина Шишкина всегда вспомню, - продолжал батюшка. - Прямо надо сказать, умный был помещик и такое ко храму усердие имел, даже это диковина.
- Мгм, - рассеянно произнес Щетинин.
- Теперь у него, бывало, мужики все дочиста у обедни. Как ежели который чуть позамешкался - в праздник на барщину! А вы как думаете, не скажи им, так ведь они лба не перекрестят. Эфиопы настоящие.
Марья Николавна закрыла рояль и, подходя к ним, спросила:
- Батюшка, как вам нравится этот вальс?
- Штука изрядная, - ответил батюшка.
Помолчав немного, все трое вышли на террасу.
В саду стояла теплая весенняя ночь, с бледно-голубыми звездами на потухшем небе. Сквозь прозрачный туман виднелись едва заметные призраки берез и вьющиеся между ними песчаные дорожки. Какая-то непонятная тишина подступала все ближе и ближе, застилая кусты и деревья и поглощая тревожный шелест и робкий шорох ветвей.
Вошедшие на террасу люди молча остановились перед темным садом и, как будто охваченные этою мрачною тишиною, долго прислушивались к чему-то.
- Боже, боже мой, - наконец, вздохнув, сказал батюшка и, посмотрев на небо, прибавил, - премудрость!
- Что вы сказали, батюшка? - спросила Марья Николавна.
- Премудрость, говорю-с.
- Да. А я думала...
- Нет-с, вот чтo господин Рязанов скажет, - заговорил батюшка. - Где вы тут? Не видать. Вот-с, - продолжал батюшка, отыскав Рязанова, - вот вы смелы очень на словах-то...
- Ну, так что же?
- Нет, я заметил, вы сердцем ожесточены. А помните, о жестоковыйных-то что сказано 2? То-то вот и есть. Смеяться умеете, а хорошего-то вот и не знаете. Стало быть, забыли, чему учились.
- Да ведь где же все упомнить? Мало ли чему нас с вами учили.
- То-то погодить бы смеяться-то; книжку бы сперва протвердить.
- И рад бы протвердить, - говорил Рязанов, всходя по ступенькам на террасу, - да все некогда.
- Да не закусить ли нам, господа? - Вдруг заговорил Щетинин.
IV
Прошла еще неделя. Ни в занятиях, ни в образе жизни Щетининых не произошло никакой существенной перемены. Рязанова в доме почти не слышно было: он с утра уходил куда-нибудь в поле, или взбирался на гористый берег реки и с книгою просиживал под деревом до обеда; или уезжал с дьячковым сыном на острова и, сидя в камыше по целым часам, смотрел, как он ловит рыбу; иногда заходил в лавочку. После обеда туда обыкновенно многие заходили посидеть: волостной писарь, из дворовых кто-нибудь, а то, случится, иной раз заедет кто-нибудь по дороге и забежит трубочки покурить, рюмочку выпить. Вот сойдутся человека три - и в карты. Сидит Рязанов в лавочке на пороге и смотрит на улицу. Жара смертная; на двери балык висит, а жир из него так и течет, мухи его всего облепили; в лавочке брань идет из-за карт:
- Сейчас дозволю себе пять плюх дать, - кричит лавочник.
- Какое ты имеешь полное право в карты глядеть? - спрашивает писарь.
- Я не глядел.
- Нет, глядел.
- Подлец хочу быть.
- Ты и так подлец.
- Ну-ка-ся, - говорит проезжий мужик, держа стакан. Мальчик наливает ему водки. Мужик крестится и собирается пить. Вдруг в стакан попадает муха.
- Ах, в рот те шило, - говорит мужик, доставая муху. - Вот, братец мой, хрест-от даром пропал.
- Это твое счастье, муха-то, - замечает мальчик.
- И то, брат, счастье. Оно самое мужицкое счастие - муха. Ох, и сердита же только эта водка, - кряхтя и отплевываясь, говорит мужик.
Вечером, возвращаясь домой, Рязанов обыкновенно заставал в конторе кучу баб и девок, с которыми письмоводитель рассчитывался по окончании работы и при этом всегда сердился, спорил и ругался. Через перегородку слышно было, как бабы шептались, фыркали и толкали друг дружку; Иван Степаныч (письмоводитель) кричал на них: